декретом. 98 Народ, если он действительно стремится сохранить самую подлинную душевную цельность, неизбежно нуждается в общем — почти едином для всех — духовном наследии. И потому великий Пушкин — прежде всего русский поэт. И вовсе не случайно в советскую эпоху его столь старательно превращали в некоего удобного, почти же прозаичного классика, последовательно сглаживая и отодвигая в сторону всю его неистовую страстность, весь тот живой огонь его натуры. Да и кто вообще столь еще нелепо решил, будто свои лучшие строки он писал какой-то заезжей графине именно в то время, когда был безумно, исступленно влюблен в свою Натали? Натужная «прекрасность» — это вовсе не та подлинная, пережитая страсть. Куда проще, как видно, культивировать страсть к яростному уничтожению «порочной» действительности, чем говорить о любви — тихой, человеческой, земной. Разрушительный пафос всегда звучит громче, чем светлое чувство. И вот Некрасов — поэт тоски, неволи и обреченности — своими пространными, будто бы бессмертными виршами невольно возродил в общественном сознании атмосферу той самой древней, суровой, карающей государственности, явно так напоминающей времена опричнины Ивана Грозного. Не буквально, разумеется, а психологически — через непрерывное нагнетание образов страдания, унижения и исторической безысходности. Ибо слово, даже рожденное из сострадания, формирует не только мысль — оно формирует настроение целой эпохи. 99 Да и великий Лев Толстой, когда вот он столь ревностно обличал «бесовскую» хитрость управляющих помещичьими имениями, едва ли в полной так мере представлял себе, откуда именно берутся ее подлинные корни. Между тем вполне же очевидно, как ясный день: питается она не одной только русской почвой, а во многом — именно той утонченной, внешне блестящей европейской культурой, что веками вырабатывала особую форму самого изощренного социального лицемерия. А из этого вполне закономерно следует: всякий, кто стремился насильственно толкнуть Россию на аналогичный путь общественного развития, неизбежно создавал предпосылки для повторения — уже на русской почве — трагедии Французской революции. И все то кровавое смертоубийство, что некогда потрясло культурную Францию, в сравнении с грядущими русскими потрясениями оказалось лишь одним только бледным предвестием. Ибо в России революция не просто смела старый порядок — она словно бы обезглавила саму возможность эпохи всеобщего благоденствия,