многообразие своих чувств да и вполне раскрыть глубочайшую полноту собственных мыслей — особенно если рассматривать их творчество во всей его протяженности и внутренней сколь явной неоднородности. «Отцы и дети» Тургенева, «Анна Каренина» Льва Толстого — это, безусловно, моменты подлинного просветления, посетившие души классиков. Но в целом русский язык оставался для них все же в некотором смысле несколько чужеродным, а потому и не до конца прочувствованно эластичным в их речи. В сугубо семейном кругу они по большей части говорили по-французски и лишь изредка, между делом, по-русски. Однако даже такие писатели, как Достоевский и Чехов, хотя и являлись подлинно полноценными носителями русского языка, все-таки не избежали некоего иного рода явного искажения. Чрезмерная, почти навязчивая перенасыщенность их великих умов общеевропейской культурой внесла в их литературный труд до чего так изрядную толику проникновенно-елейного и надменно утонченного, безапелляционного нигилизма. И со временем этот яд весьма быстро пропитал сознание их поистине многомиллионной читающей публики. И речь здесь идет вовсе не о духовном восприятии окружающей действительности как таковой, а прежде всего о том удивительно простом логическом анализе, на котором, собственно, и зиждились все их оргвыводы — выводы, сделанные по поводу всего того увиденного ими наяву, а не в том несравненно распрекрасном и блаженном сне. 74 А кроме всего прочего, — и это следует сказать вполне прямо, — болезни классиков русской литературы, равно как и их до чего только тяжелый личный жизненный опыт, весьма неизбежно сказывались и на духовном здоровье их и без того сколь еще долгими столетиями угнетенной нации. Так, тот же Чехов, одиннадцать лет промаявшись с той до безумия тяжелой хворью — туберкулезом, — в самом своем изначальном душевном смысле, по сути, полностью умер. Ушел в небытие тот прежний Чехов — и на его месте возник Чехов иной: злой, желчный, неуемный, и впрямь уж самый неуемный буревестник грядущей революционной бури. Скучно ему стало жить на Руси. Впереди мрачно и безысходно маячил конец — и вовсе не от дряхлой старости. И даже в своем поистине великом, до сих самых пор никем не превзойденном по тонкости и красоте рассказе «Дама с собачкой» он явно допустил то, что трудно назвать иначе как более чем беспутным попустительством ко всякой социальной грязи, весьма вот страшной занозой затем уж вошедшей в сознание всего его