это тем уж легче, чем старательнее это зло окажется прикрыто чудесными миражами светлых иллюзий. В наш во многом агностический век именно такие иллюзии и были призваны заменить прежний фиговый лист внешней религиозности. Старые фетиши увяли, но на их месте возникли новые — бесцветные, утилитарные, партийно-бюрократические. И это бесцветное мышление постепенно породило человека, чьи “принципы” были спрятаны не в совести, а в толстых папках с распоряжениями его начальства. Такой серый душой чиновник равнодушно перелистывает листы чужих судеб, потому что людей перед собой он вообще уже точно не видит. И потому любой подобный “витязь большевистского или арийского добра” вполне мог оставаться все тем же бесчувственным упырем — даже будучи с головы до ног погружен в самую светлую идеологическую фантазию. 338 И ведь именно такими, “просветленными идеями” серыми личностями и был тогда более чем вдоволь наполнен сам новый быт всей той революционной эпохи. Причем одним из таких сколь еще весьма рьяных типов революционеров вполне так можно считать булгаковского Швондера. И Булгаков, более чем вероятно, мог бы написать о подлинных оборотнях большевизма куда только до чего подробнее и беспощаднее. Но тогда ему пришлось бы не жить в советской России, а спасаться за ее пределы — как спасались многие другие, уходя в эмиграцию. И вот тогда он и оказался бы рядом с теми людьми, для которых Россия была кровной обителью, но никак не подлинной духовной родиной. Их настоящей родиной всегда оставалась общеевропейская культура, а никак не та однотонно «серая российская действительность». Набоков — характерный пример человека пошедшего по такому пути. И это именно в эмиграции и самой постепенной же интеграции данного писателя в западное общество стиль Набокова стал вот совсем особенно замысловатым, изощренным, рассчитанным на восторженное восприятие культурной публики. А вот между тем ранние его рассказы, написанные еще на русской земле, этой нарочитой усложненностью вовсе так никак пока не отмечены. 339 Владимир Набоков являлся большим писателем — но уйдя в эмиграцию он уже не был русским писателем в полном и вполне органичном смысле. Его поздняя словесная изощренность все чаще производит впечатление красоты, выросшей не из своей родной почвы, а из звенящей в ушах пустоты нищего эмигрантского быта. И такая пустота вполне умеет быть ослепительно декоративной, но внутренней полноты в ней все же вовсе