черт, которые автору до чего мучительно так неудобно будет переносить на бумагу. Ну а заодно действует тут и нечто другое: слащаво-благодушное неприятие всего того, что никак не укладывается в строго очерченную авторскую картину мира. Реальные явления общественной жизни попросту выдавливаются за пределы художественного пространства — как неэстетичные, как бесславно мешающие чрезвычайно «высокой» идеалистической композиции. И в итоге перед читателем возникает не живой человек, а аккуратно отретушированная его схема. 9 К тому же душка автор, крайне возвышенный духом, вполне еще искренне может решить, что всякий тот рядовой читатель как-то иначе его попросту и не поймет. И именно потому — во имя сколь «наилучшего же блага» этого самого читателя и сочтет он необходимым весьма ведь ответственно подсластить слишком так никак не в меру пресную действительность. Да и вообще сладкие грезы — один из самых ходовых товаров художественной литературы. А потому их и эксплуатируют все, кому оно только не лень. Справедливости ради, впрочем, надо вот все же более чем сходу заметить: корифеи жанра, заслужившие вековую славу, вряд ли, что занимались этим вполне до конца так сознательно. Но великие писатели — тоже люди. И они вполне могли породить немало пространных иллюзий из самых благих побуждений: не ради наживы, а из самого искреннего стремления утешить, вдохновить, приподнять. Однако иллюзия, рожденная добрым намерением, остается той же иллюзией. И если ее начинают искусственно вживлять в реальности самой жизни, последствия уже никак не будут зависеть от всей кристальной чистоты исходного замысла. 10 И стоит ведь еще и еще раз весьма твердо подчеркнуть: великие мастера слова — тоже люди. Ничто человеческое им не было явно так никак чуждо. Более того, непомерное возвеличивание писателей, порой доходившее почти до религиозного экстаза, нередко подталкивало их к тому сколь своеобразному «подвигу великомученичества» — во имя явного облегчения страданий народа. Российская литература всей силой своего духа стремилась сделать буквально все возможное и невозможное, чтобы преобразить убогую действительность в ослепительно светлый образ несколько иного грядущего. Но именно в этом и заключалась наиболее главная иллюзия. Все это существовало прежде всего на белоснежной бумаге. Начертанное там будущее оставалось критически призрачным — не более чем смутным прообразом, блеклым